Людмилин день

Настал этот страшный для Маринки день. Больше тянуть было нельзя. Посадили мы бедную нашу подругу в такси и сказали шоферу куда ехать. Всю дорогу я держала Маринкины руки, холодные и влажные, а Наташка гладила ее по голове и обнимала за плечи, ставшие вдруг угловатыми. Она вся как-то заострилась — кожа да кости, осталось только лечь и глаза закрыть.

— Родного кого похоронили? — спросил шофер.

— Еще нет... — прошептала Маринка.

Такси остановилось против старого дома на Рабочей улице. Мы вывалились из машины и так же в обнимку, одним шестиногим телом, почему-то быстро и резко, как чекисты в фильмах, зашагали к подъезду.


— Высоко? — хрипло спросила Маринка, как будто это имело значение, и посмотрела вверх.

— На третьем, — в тон ответила Наташка и зачем-то тоже подняла глаза.

Как заведенные, мы поднялись по лестнице, хотя в доме был лифт, и остановились у высокой обшарпанной двери. Так и стояли, пока не прочитали все фамилии и кому сколько раз звонить. Хотя и так все наизусть знали.

— Репейникова, звонить восемь раз, — прочитала я вслух и посмотрела на Наташку.

— Звони ты, Оль, — умоляюще прошептала она и добавила: — Ну, девки, улыбайтесь!

Маринка все еще держала мертвой хваткой нас под руки. Пришлось ее отдирать...

— Улыбайся, киса, все будет хорошо! С Богом!

Послышались шаги, веселый смех, и дверь с шумом отворилась.

— Девочки! Добрались! Ну вот мы и все в сборе, проходите за мной.

Сменив чеканный шаг на кошачий, мы почти на цыпочках пошли по коридору двенадцатикомнатной коммуналки. Шесть комнат слева, шесть справа, кухня прямо по коридору, слева от нее ванная, справа туалет.

— Здрасти! Здрасти! Здрасти!

У Люськи Репейниковой была комната, восемнадцать своих метров, кровавым туберкулезом заработанных. Тут она и проживала с шестилетней дочкой и радовалась, что не по чужим углам скитается. Сегодня справлялись ее именины, девятое сентября — Людмилин день. Об этом знала вся квартира.

— Теть Вер! Можно мы чуть пошумим? Ну хоть до полдесятого? Жутко хочется потанцевать чуток! Ну теть Вер! Скажи Клавке, пусть не обижается, раз в году ведь, и без мужиков — девичник, ладно? А если кто позвонит, скажите, что меня дома нету: с подругами побыть хочу.

Люська чмокнула тетю Веру в висок, и мы все вошли в комнату, где сидели еще три наши девочки и Анна Васильевна. Маринка села на стул, неловко, как складная, и, обведя комнату взглядом, спросила:

— Радиолу достала?

— Проигрыватель на тридцать три оборота! Так, девочки. Теперь, как говорят в Одессе, слушайте сюда. Оль, ты ставишь чайник, таз и ведро тоже на тебе. Свет, ты ответственная за музыку и юмор. Наташка будет Анне Васильевне помогать, а я у всех на подхвате. Ну, девчонки, накрываем на стол! Маринка, — шепотом добавила Люська, — все будет хорошо. Мы же с тобой!

Она выглянула за дверь:

— Теть Вер! Мы гадать будем, скажите, чтоб не заходили пока поздравлять. Потом, ладно?

И Люська, закрыв плотно дверь, повернула два раза ключ. Стол придвинули к стене, положили на него ватное одеяло, сверху — клеенку, подушку под спину и все прикрыли белой простыней.

— Свет! Начинай пока что-нибудь спокойное. Хотя бы Трошина.

—Марина, дай, деточка, руку, не волнуйся, я тебе обещаю — все будет хорошо. Три минуты — и все, — шепотом пообещала Анна Васильевна и добавила громко, чтоб за дверью слышно было: — Сейчас получишь лучший в мире коктейль!

Маринка сухими впавшими глазами посмотрела на нее и протянула руку, как будто жизнь отдала. Все смотрели, как Анна Васильевна делает внутривенное, и только Трошин пел трогательно и ничего не знал про укол.

— Ложись теперь, и подождем чуточку.

Анна Васильевна подвела Маринку к столу, и та, как спастический скрюченный ребенок, стала залезать медленно и неуклюже, пока не улеглась на спину.

— Люсь! Когда у тебя день рождения? — почему-то вдруг очень спокойно спросила она, глядя в потолок.

— Двадцать второго марта, а что?

— Надо тебе вскладчину люстру купить, а то лежишь тут, как в больнице — все белое и эта лампочка голая... — и, посмотрев на Анну Васильевну, деловито осведомилась: — Ноги уже раздвигать?

А потом безразлично добавила Люське:

— Таз-то твой ржавый на дне, как бы заражения не было, — и уткнулась взглядом в угол.

— Светка! Поставь Магомаева, да погромче!

Уже стучали инструменты, запахло йодом, таз стоял на табуретке. Наташка взяла Маринкину руку со всей любовью и жалостью и, скосив свои коровьи глаза, вдруг звонко выкрикнула:

— Да я уже совсем пьяная, девочки, давайте танцевать!

— У-у-у, — глухо замычала Маринка.

— У-у-у, — подхватили мы хором и засмеялись наперебой, во весь голос, и затопали ногами. Громко, на разрыв связок, пел Магомаев, а нам казалось, что и у нас внутри что-то рвется.

— Не могу-у-у-у, — стонала Маринка.

— Нет, пей! — кричала Светка, глотая сопли со слезами.

— Девочки, вы посмотрите, какая неженка!

Наташка ласково зажимала Маринке рот, звонко выкрикивая:

— За здоровье! Пей, Маринка, за Люськино и твое здоровье! Свет, поставь нам рок!

— Ну когда же?.. — выла Маринка.

— Скоро, скоро, не дергайся, девочка! Еще раз проверю и все, — шептала Анна Васильевна, с головой ушедшая между Маринкиных ног.

— А-а-а! — закричала вдруг Маринка.

Мы дружно истерически расхохотались и заорали «а», и «у», и «му», и «мэ», и казалось, что этому кошмару конца никогда не будет.

Наташка, как будто заговаривала боль, шептала, не переставая, что-то Маринке в ухо.

Люська сливала через воронку в грелку кровь и все, что было в тазу, пропихивая пальцем. Анна Васильевна складывала инструменты.

Маринку перевели на кровать, укрыли снятым со стола одеялом, а простыню завернули в клеенку, запихнули в сетку и повесили за окно: завтра выбросим, негде кровавое стирать!

Поезда уносили Великанову куда-то. У Маринки порозовели губы и щеки. Она спала. Анна Васильевна стала одеваться. Не считая, положила деньги в кошелек.

— Спасибо, девочки. Мой уже второй месяц зарплату не приносит, пропивает. — И еще раз тихо добавила: — Спасибо! Я позвоню завтра. Пусть спит теперь до утра. Люсь, выведи меня. Все. Пока.

Почему такая гробовая тишина? Гробовая! Самая страшная тишина в мире! И вдруг взрыв — это захлопнулась за Анной Васильевной входная дверь.

Вошла Люська и бодро стала звенеть посудой и двигать стол. Одна двигала. Никто не поднялся с места.

— Девочки! Поедим, что Бог послал, и давайте, правда, выпьем! За Людмилин день, и за Маринкин день, и за Ольгин, и за Светланин, за день Надеждин и Верин! Давайте, правда, напьемся!

Люська вдруг обмякла и умоляюще обвела нас взглядом.

— Послушайте, девочки, — почти сквозь слезы шептала она, — так нельзя! Именины ведь! Ну пожалуйста! Меня в тюрьму посадят! — Люська разом открыла бутылку водки, налила стакан и влила в себя. — Господи! Да что вы как истуканы молчите? У меня же ребенок! А что я соседям скажу, что?

Никто ни на кого не смотрел, только на спящую Маринку.

— Выходит, мы только на аборты подруги, — Люська горько усмехнулась. — По двадцать рублей с рыла и до следующего раза? — слезы уже душили ее. — А у меня и вправду сегодня именины. Сегодня — Людмилин день! — повысила она голос. — Будите Маринку и забирайте ее отсюда, я спать на полу больше не буду. И таз вам ржавый! Да я в нем варенье осенью варю! Яблочное, — и совсем тихо, — и вишневое тоже.

Мы молчали... Люська подперла рукой щеку, налила себе еще водки, выпила и продолжала примирительно:

— У матери в деревне вишен много-много. Наберем ведро, полное, с горочкой, а потом сидим с матерью и косточки вынимаем. Мать поет «Летят утки», а у меня слуха нет, петь не могу, а слушать могу. Вот и слушаю, а сама работаю. А потом — запах! От варенья! Какой запах! Девочки, — она очнулась, — давайте хоть чайку попьем, с вареньем, а? Мы что, не люди, что ли? Свет! Скажи: ты — людь?

Светка подняла голову, и Люська увидела красное, мокрое от слез лицо и разводы на кофточке.

— Люськ! Не балаболь, — глухо сказала Светка, — может, я и не человек, но дай хоть минутку им побыть, дай поплакать!

— А меня, — вдруг заговорила Наташка, — никто никогда из вас и за руку не подержал, а ты говоришь — чай с вареньем!.. Может, мы и вправду только на аборт вместе? Ну а если это и так, то что же тут такого? Что ты разоряешься? Значит, так надо. Вот в балете танцуют — только те, кто умеют. А мы что умеем? Понимать умеем и чувствовать эти три минуты! О чем тут говорить? Что переливать из пустого в порожнее? Оль, скажи, ты же сама недавно месяц кровила.

— Я думаю, что Маринка права. Надо Люське люстру купить или хоть плафон, и вообще, давайте все-таки чайку выпьем с вареньем вишневым, но сначала водочки. Люськ! Что голову повесила, казюля ты наша туберкулезная? Ну что б мы без тебя делали-то, а? В общежитии в туалете абортировались бы, что ли? Ну, не дуйся! Смотри, как Маринка спит спокойно, — бедная, прописки еще в Москве нет. Ну и где же, по-твоему, ей бы сейчас спать? На трех вокзалах? — Олька заулыбалась и потрепала Люську по голове.

— Давайте поедим, что Бог послал, и выпьем.

Разом придвинули стулья, взлетела скатерть, с подоконника перенесли тарелки, поставили пластинку, тихо зазвучало танго. «Ах, эти черные глаза...»

— Слова-то какие, девочки. Давайте выпьем за черные глаза! Как у Витьки! А то все голубые да зеленые.

— Ты видела, какие глаза у грузин на базаре? А зубы?

— Да, зубы! Из-под усов! Но глаза! Вот это глаза!

— А что, девочки, не так уж все и хреново! Вот проснется завтра Маринка, не беременная, и сразу другой человек! Смелый! И пошли все к черту! А? Что, не так разве?

— Твоя правда, мать, и вообще пора придумать что-нибудь и для мужиков, кобелей дубовых! Чтоб их черти разодрали!

— Разодрали? А потом сама плакать и скучать будешь без мужиков-то?

— Вот говорят, аборт — это самый страшный грех. А я как ни стараюсь представить этот страх, все равно аборт страшнее!

— Что Бога-то примешивать в наши женские дела. О грехе всю жизнь надо думать, а не в промежутках. Давайте лучше выпьем за тех, кто за нас помолится, у них для этого все время, а мы за них поработаем по две смены — вот и будем квиты.

За столом шел уже обычный разговор — женский разговор обо всем. Ели, пили, целовались, смеясь, доверчиво клали друг другу голову на плечо. И, наконец, подкрепились частушкой:

Девки, ссыте в потолок —

Я гармошку приволок!

— Да, девочки! Вошел бы сейчас ну хоть один мужик на всех, и с гармошкой! Вот радость-то была бы!

В дверь постучали, тетя Вера заглянула в комнату.

— Можно уже, девочки? А я тут подарочек приготовила Люське и вам. Вот, пирог! Поешьте, а то домашнего пирога когда ели?

Тетя Вера обвела комнату взглядом, улыбнулась и присела к столу.

— Ну ешьте, девочки, ешьте, милые, а я на вас посмотрю — какие вы молодые, красивые, бойкие! И свою молодость вспомню... Хорошая у меня была молодость, светлая. Я в родительском доме в любви росла. Так покидать его не хотелось! Если б не Паша мой... Такой однолюб оказался — как полюбил меня, так и любил всю свою жизнь, пока война не началась... Вот и осталась я одна. Но, как видите, живу, и ничего. С Пашиной любовью живу до сих пор. — Она поднялась. — Ну ладно, заговорилась я тут. Кушайте, девочки, пирог, а этой, что спит, надо печенки достать, чтоб кровь восстанавливалась. Ну, пока, Люськ! Когда гости уходить будут, не забудь дверь закрыть на все замки.

И ушла тихо.